Николай Пржевальский:

«ИСКЛЮЧИТЕЛЬНОЕ БЛАГО — СВОБОДА»

Чехов писал: «Таких людей, как Пржевальский, я люблю бесконечно...» Я прочитал и сначала удивился: ведь они такие разные! Помещичий сын, с детства окруженный раболепствующими дворовыми. Офицер, выигрывавший сотни, тысячи рублей в карты. Нелюдим, человек грубый, иногда даже жестокий, деспотичный, равнодушный к театру и литературе, женоненавистник — как мог Чехов полюбить такого? Пржевальский ворчит и недоволен всеми. «Общая характеристика петербургской жизни — на грош дела, на рубль суматохи»,— пишет он о городе. «Крестьяне, как и везде, пьяницы и лентяи, с каждым днем все хуже и хуже»,— пишет он о деревне. Иронизирует: «В блага цивилизации не особенно верю». Он называет свое время «огульно развратным». Что могло привлечь Чехова, всю жизнь радостно искавшего и находившего прекрасное в человеке, в авторе подобных категорических оценок?

Читаешь о Пржевальском, листаешь книги и то там, то здесь обнаруживаешь удивительные контрасты. Ах, какой это был сложный, противоречивый, трудный и прекрасный человек! Как непохож он на того бодрячка офицера, которого лет пятнадцать-двадцать назад показывали в кино! Как удобно биографам, каждому на свой вкус, лепить из него то нелюдима-пустынника, то восторженного романтика! В его характере так много самого разного, что отыскать можно все.

Да, крепостник, да, помещик. Но помещик, непохожий на помещиков. Его совершенно не интересовали доходы с его имения. Свои собственные деньги никогда не копил, ни разу не «вкладывал в дело» — напротив, раздавал все, что имел: матери, дядьке, старой няньке своей. Презирал любителей племенных рысаков, открыто издевался над бобровыми шинелями.

Жизнь в Полоцком пехотном полку, замурованном в казарменной глуши Смоленской губернии, была невыносима для него. Он почти физически, как птица, жаждал простора. Написал рапорт — просил перевести его на Амур, в новые необжитые земли империи, и вместо ответа получил трое суток ареста. Не знаю, расстроился ли он этим наказанием: еще неизвестно, что более тяготило его — армейские свободы или неволя. Дикие пьянки в полку были нормой, а похмельные промежутки занимала карточная игра. И вот, представьте себе, Пржевальский не пил водки всю жизнь. Поесть любил, баловал себя «усладами» — так называл он разные домашние кондитерские штучки, обожал шипучки, морсы, фруктовые воды, а водки не пил. В карты играл — и много. В зиму 1868 года выиграл 12 тысяч — колоссальные по тому времени деньги. Но ведь именно на эти деньги и снаряжалось в основном его первое легендарное монгольское путешествие. «Теперь,— говорил Пржевальский,— я могу назваться самостоятельным человеком и располагать собою независимо от службы». Перед отъездом из Николаевска он вышел на крутой берег Амура, взмахнул рукой — и заблестела на солнце, забилась в воздухе атласная колода. «С Амуром прощайте и амурские привычки»,— засмеялся Пржевальский, глядя, как плывут под ним «счастливые» тузы и валеты.

Он крут в походах. Его слово — закон. Но ведь он прошел там, где не ходил ни один европеец, он прошел там, где вообще не ступала нога человека. Он умирал в песках от жажды, отбивался от отрядов озверевших фанатиков, и ни разу никто не пришел ему на помощь. Он всегда рассчитывал только на себя и на своих товарищей. Сейчас, когда научные экспедиции насчитывают десятки, иногда сотни участников, отказываешься верить своим глазам, читая о спутниках Пржевальского. В монгольском путешествии их было четверо, в первой Тибетской экспедиции — тринадцать, во второй — двадцать один человек. Почти одиннадцать лет провел он с этими людьми в походах. Он прошел более 30 тысяч километров. Он открыл не пик, не озеро, не реку — он открывал хребты, плоскогорья, страны. Он подарил миру первую карту сердца Азии — величайшего из материков Земли. Он имел право быть суровым в своей титанической работе.

Пржевальский был прирожденным путешественником. Он томился дома. Стены петербургских квартир почти физически душили его. Но более всего угнетали люди. Он никак не мог жаловаться на невнимание к себе. В его честь устраивались обеды и балы, популярность Пржевальского соизмерима с популярностью космонавтов в наши дни, а он писал: «Там была свобода, здесь — позолоченная неволя, здесь все по форме, все по мерке; нет ни простоты, ни свободы, ни воздуха». Он называл пустыню Гоби с волнующей ласковостью: «прекрасная мати пустыня». Он был предан ей навеки, он клялся ей: «Не променяю я ни на что в мире свою золотую волю. Черт их дери — все эти богатства, они принесут мне не счастье, а тяжелую неволю... Вольную птицу в клетке не удержишь». И, с грустью оглядываясь вокруг себя, говорил: «Могу сказать только одно, что в обществе, подобном нашему, очень худо жить человеку с душой и сердцем...» Вслушайтесь, какая это чеховская фраза, не правда ли?

Так мог ли Чехов не любить его? Узнав о смерти великого путешественника, Антон Павлович писал: «... подвижники нужны, как солнце. Составляя самый поэтический и жизнерадостный элемент общества, они возбуждают, утешают и облагораживают. Их личности — это живые документы, указывающие обществу, что, кроме людей, ведущих спор об оптимизме и пессимизме, пишущих от скуки неважные повести, ненужные проекты и дешевые диссертации, развратничающих во имя отрицания жизни и лгущих ради куска хлеба... есть еще люди иного порядка, люди подвига, веры и ясно сознанной цели».

Пржевальский умер 49 лет. Чехову тогда было 28. Как жаль, что они не встретились...