Лев Ландау:





«ФИЗИКА — ЭТО ВЫСОКОЕ НАСЛАЖДЕНИЕ»

В детстве Леву Ландау можно было назвать вундеркиндом. Но вундеркинды часто как-то перегорают к зрелым годам, их совсем юное дарование быстро отцветает, вянет, как экзотический цветок. В школе Лева шел из класса в класс так стремительно, что уже в 13 лет окончил десятилетку. Сразу в университет его не приняли по молодости. Он выждал год и все-таки прорвался через все препоны приемной комиссии. 14-летний студент занимается сразу на двух факультетах: физико-математическом и химическом.

В 18 лет он публикует свою первую научную работу, став внештатным аспирантом физико-технического института у «папы Иоффе»: «папу» не смутило, что аспирант еще не окончил университет. В 19 лет Ландау получает диплом, в 21 год по командировке Наркомпроса уезжает для продолжения образования за границу.

Сразу он попадает в круговорот новых физических идей. Он знакомится с такими же молодыми тогда, как он, а ныне такими же знаменитыми Гейзенбергом, Паули, Пайерлсом, Блохом, Вигнером. Их общим учителем был Нильс Бор.

— Да, Бор...— говорил Ландау.— Почти каждый день мы собирались в его институте в Копенгагене и спорили, спорили без конца. Впрочем, это не споры были — это была форма творчества, может быть, одна из высших форм...

В 1932 году Ландау возвращается на Родину и возглавляет теоретический отдел Харьковского физико-технического института. А ему только 24 года, этому известному уже теоретику. Но девушкам нет дела, что он говорил с Эйнштейном и спорил на равных с Бором. Девушкам хочется танцевать. А он стесняется своей неистовой кудрявой шевелюры и костлявой долговязой фигуры. Он не умеет ухаживать за девушками. Одну из них, которой через несколько лет суждено было стать его женой, он угощал однажды шоколадом и вдруг сказал:

— А за границей я шоколада не ел, хотя очень его люблю...

— Почему? — спросила она.

— Я был в командировке на деньги Советского государства, и я не мог их тратить на шоколад,— серьезно и просто ответил он.

В 1934 году без защиты диссертации Ландау присваивают степень доктора наук, год спустя — звание профессора. Он уже автор «Диамагнетизма металлов» — работы о поведении вырожденного идеального электронного газа. Это новое направление в науке, и очень скоро предмет его исследований физики всего мира назовут «диамагнетизмом Ландау». Затем он исследует ферромагнетики, а в 1936—1937 годах публикует фундаментальные работы — «Теория фазовых переходов» и «К теории фазовых переходов».

В работах были рассыпаны идеи, быстро и горячо подхваченные другими. Вокруг молодого харьковского профессора образуется круг единомышленников — будущая «школа Ландау». Он читает лекции в механико-машиностроительном институте и университете. Из уст в уста передают студенты весть о невиданно строгом профессоре.

— Однажды я перевел с курса на курс только одного студента,— вспоминал Ландау.

— Разве это возможно?

— А почему нет? Они, как выяснилось, не знали даже школьной тригонометрии.

— А как это выяснилось?

— Я их не спрашивал по билетам. Каждому выдумывал задачку, для решения которой нужны сообразительность и немного знаний по математике и физике.

— А что было потом?

— Потом из Киева приехала комиссия и потребовала повторить экзамен. Я повторил, но результат оказался прежним. Меня долго уговаривали, объясняли, что нельзя целый курс оставлять на второй год, что это причинит ущерб государству. А я отвечал, что несравненно больший ущерб государству способны причинить люди с дипломами, которые ничего не знают.

— И чем же дело кончилось?

— Не знаю. Я уехал из Харькова... Наверное, их перевели...

В 1937 году Ландау переезжает в Москву, чтобы навсегда связать свою жизнь с Институтом физических проблем.

В 1938 году Ландау (совместно с Ю. Б. Румером) публикует работу «Лавинная теория электронных ливней». И с этого времени поистине лавинно множатся работы замечательного ученого. В годы Великой Отечественной войны рождается всемирно известная теория, объясняющая свойства необыкновенной жидкости гелий-II.

Трудно найти область физики, которая не интересовала бы его. Низкие температуры и турбулентность, акустика и теория плазмы, горение и энергия звезд, квантовая теория поля и нейтрино...

Рассказывали, что однажды в университете Ландау ошибся дверью и попал на семинар, где обсуждались какие-то метеорологические проблемы. Он сел, послушал внимательно некоторое время выступавших, потом попросил слова и, к полному удивлению всех присутствующих, высказал очень любопытные идеи.

— Да, занимался всем и буду заниматься всем, у меня такой характер...— говорил Ландау.

— Разносторонность помогала в вашей работе?

— Нет, я не разносторонний, я, наоборот, узкий, я просто физик-теоретик. По-настоящему меня интере суют только пока еще неизвестные явления природы.

И все. Исследования их я не назвал бы работой. Это высокое наслаждение, удовольствие, огромная радость. Ни с чем не сравнимая...

— А разве мир искусства, литературы не интересует вас, не приносит удовольствия?

— Это совсем другое.

— Эйнштейн говорил, что Достоевский дал ему больше, чем Гаусс.

— Не знаю. Может быть. Я не люблю Достоевского...

— А кого вы любите?

— Больше всего Гоголя, Байрона по-английски. А из советских писателей — Константина Симонова. Но это не имеет к моей работе никакого отношения. Мир науки и мир искусства не связаны для меня никак.

7 января 1962 года на Дмитровском шоссе под Москвой маленький «Москвич», идущий в Дубну, столкнулся с тяжелой грузовой машиной. Окровавленный, с разбитой головой и чудовищно искалеченным телом, Ландау был срочно доставлен в Москву. И в тот же час физики всех стран восстали против смерти Дау, как называли его физики всего мира. Мы часто пишем о научных подвигах знаменитых ученых. В те дни они совершили подвиг дружбы. Одни проводили бессонные ночи в больничных коридорах, другие высылали самолетами редчайшие препараты, третьи искали совет и помощь у известнейших врачей. Было бы несправедливым сказать, что в борьбе за жизнь Ландау победили только медики. Победили и физики. Победил он сам. Теория травматологии утверждала, что человека с такими ранениями спасти нельзя, но знаменитый теоретик посрамил тогда теорию — он выжил.

После этой катастрофы Ландау уже не работал. Несколько раз он приходил в институт, сидел у письменных столов своих коллег и друзей, с завистью глядя на незнакомые обложки новых книг, стопки исписанной бумаги, искусанные карандаши — на этот скупой и неэффектный мир теоретиков, единственно желанный для него мир. О, в науке это чудовищно огромный срок — пять лет! Он просил не говорить с ним о его науке. «Я отстал»,— говорил он, может быть, сам не понимая, как странно звучат эти слова из его уст — уст человека, вся жизнь которого была жизнью первопроходца: никогда в науке Ландау не шел по чужим следам.

Ландау написал немало учебников, многие большие физики называют его учителем. У него дома на стене и сегодня висит смешная карикатура: Дау, длинный, худой, крестит в проруби физиков-теоретиков, обращает их в свою веру. В этой проруби не мальчики с университетской скамьи, а академики: там легко найти В. Л. Гинзбурга и И. Я. Померанчука. На рисунке Ландау выглядит метром. В жизни этому человеку была органически чужда поза. Он был необыкновенно находчив, остер на слово, оригинален в сравнениях и неожидан в выводах. Но он никогда не пускал пыль в глаза, не строил из себя всезнайку, неискренность — соседка лжи — была абсолютно чужда этому человеку.

Я не сказал бы, что Ландау был скромен. В нем вовсе не было той обиходной скромности, которую мы в нашей жизни часто путаем с застенчивостью. Он говорил о себе мало не потому, что ему нечего было сказать, а потому, что ему это просто было неинтересно. Но когда он говорил, он никогда не принижал себя, он знал себе цену, знал, как она высока, но относился к этому обстоятельству с достойным спокойствием, без суетни и мельтешни.

Помню, однажды разговор зашел о Нильсе Боре, который незадолго перед смертью приехал в Советский Союз и несколько дней гостил у Ландау на даче под Москвой. Когда Бор уехал, Дау сказал жене:

— Ты можешь гордиться всю жизнь: ты принимала в своем доме великого человека.

— Но у вашей жены есть уже опыт обращения со знаменитыми физиками,— вывалил я такой неуклюжий комплимент, что самому стало стыдно.

— Ну, разве можно сравнивать?! — искренне изумился Ландау.

— После смерти Бора многие газеты на Западе на зывали вас первым теоретиком мира.

— А что они в этом деле понимают? — отмахнулся Дау и сказал очень серьезно: — Нет, я не первый.— Потом вдруг обернулся: — Но я, пожалуй, в первой пятерке.— И засмеялся.— А разве плохо быть в первой пятерке?

— А кто же, по-вашему, первый?

— Гейзенберг,— сказал он твердо.— Как-никак он придумал квантовую механику. Поверьте мне, это совсем не детская игрушка — квантовая механика...

Ценность человека определялась для Ландау делом, которое этот человек сделал. Не званиями, премиями, популярностью — только делом. Если речь заходила о человеке, неизвестном ему, он сразу спрашивал: «А что он сделал?» Уже сделал. Вернувшись из Парижа, я с гордостью рассказывал ему, что встречался там со знаменитым Луи де Бройлем, нобелевским лауреатом.

— Да, де Бройль...— задумчиво сказал Ландау.— Жаль, что он так мало сделал...

Он не очень верил в обещания. Благие помыслы — прекрасная вещь, но нередко встречаем мы людей, у которых обещания подменяют саму деятельность и привлекательный план на будущее становится вроде бы уже делом настоящего. «Вы мало работаете»,— наверно, это самый тяжелый упрек ученикам, на который был способен Дау.

«Без любознательности,— писал Ландау,— нормальное развитие человека, по-моему, немыслимо. Отсутствие этого драгоценного качества зримо при всяком столкновении с куцым интеллектом, со скучным старичком любого возраста».

Трудно представить человека столь ненасытной любознательности, какая была у Ландау. Его интересовало все: что нового в политике, что показывают в кино, дали ли результаты реформы средней школы, как делают газету. Мой друг, актер Игорь Кваша, встретился с Дау в Коктебеле на пляже.

Лежали, копались в камешках, купались, разговаривали.

— О чем? — спросил я Игоря.

— О системе Станиславского. Я не знал, кто он такой, потом спросил, он отвечает: «Я — физик».

Потом мне сказали, что это Ландау. Он очень интересовался системой Станиславского...

Юмор, если уж он есть в человеке, черта неистребимая. Первым признаком выздоровления Ландау после страшной катастрофы были его шутки.

В его палату пришли психиатры и принесли с собой таблички. На табличках были нарисованы крестики и кружочки.

— Что это? — спросили психиатры и показали крестик.

— Кружочек,— очень серьезно ответил Дау.

— А это? — И показали кружочек.

— Крестик.

Психиатры ретировались в большом замешательстве. Ландау подмигнул медицинской сестре и прошептал:

— Здорово я их обманул, а? Будут теперь знать, как приставать с разными глупостями...

Сестра рассказала все психиатрам; они обрадовались: значит, их опыт прошел более чем успешно. Болит, а он шутит. Трудно, а он смеется.

Он никогда не ругался со своими научными противниками, он шутил. Это было куда опаснее, чем брань. Бранные слова тяжелы, как камни, а шутки — они летают и иногда залетают очень далеко...

Любил иногда весело «поддеть». Одному приятелю, известному физику, академику, который прешел навестить его, пожаловался, что отстал: давно не читал специальных журналов.

— Не беда! — воскликнул физик.— Я тебе всe расскажу!

— Да что ты мне можешь рассказать?! — отозвался Ландау.— Меня же физика интересует...

В самом Институте физических проблем, в институте, которому Ландау отдал тридцать лет жизни, остроумие — признак «хорошего тона», определитель морального здоровья, юмор там — средство воспитания, сатира — острое орудие товарищеской критики.

Есть люди, которые считали Ландау этаким чудаковатым ученым, прообразом рассеянных героев скверных книг о науке. Он мог явиться на официальный прием в ковбойке или прийти летом в Художественный театр в сандалиях. Тут так заманчиво поговорить о «ниспровержении устоев», ломке «приличий», «оригинальности» и «самобытности». А по-моему, эти самые ковбойки тоже характер. Это звучит парадоксом, но мне почему-то представляется, что ковбойки Дау сродни его знаменитой термодинамической теории фазовых переходов второго рода или не менее знаменитой макроскопической теории сверхтекучести жидкого гелия. Ведь там тоже ниспровержение устоев, но уже не внешнее, а глубочайшее, тоже ломка физических «приличий», высшее проявление оригинальности ума и самобытности методов. Характер не дробится от этих бытовых «забав», а дополняется ими.

Последний раз я видел Льва Давидовича у него дома в день, когда отмечалось его 60-летие. Пришли гости. Знаменитые гости, «звезды» советской физики: П. Л. Капица, И. К. Кикоин, А. И. Алиханов, А. Б. Мигдал, А. А. Абрикосов, Э. Л. Андроникашвили. Много в тот вечер шутили, вспоминали разные проделки юбиляра. Потом он извинился и оставил гостей, поднялся к себе в кабинет, лег. И веселье как-то сразу заглохло.

Примерно через три месяца, 2 апреля 1968 года, Ландау умер. Оторвавшийся от стенок сосуда тромб вызвал смерть неожиданную и быструю. Он поразил Дау как шальная пуля. В тот день академик А. Б. Мигдал написал: «Умер один из удивительнейших физиков нашего времени. В наш век специализации науки это был, быть может, последний из ученых, занимавшийся всеми областями теоретической физики».

Мне кажется, это очень точно сказано. Вряд ли можно назвать среди ученых всего мира столь универсального физика... Но, может быть, он сидит где-нибудь в университетской аудитории, а мы еще просто не знаем, что он уже существует.